Аутистический портрет
Замкнуто-углубленный рисует не человека, а его идею, то есть свое теоретическое восприятие этого человека.
Некоторые аутисты говорят, что им, чтобы изобразить душу, рисовать тело вовсе не нужно. Реалистоподобные же тело оставляют – для упаковки, одежды, вещественного воплощения своей концепции. Но материальный мир на их полотнах все же абстракция материи, а не она сама. Потому что они лишают ее стихийности, непредсказуемости, диалектики, способности саморазвиваться. Она оказывается логически построенной, исправленной, скроенной и подогнанной под Идею и выглядит искусственно, потому что создана автором, а не взята из жизни (смотрим с пациентами, например: С. Щедрин. «Веранда, обвитая виноградом»; М. Нестеров. «Наташа Нестерова на садовой скамейке»; А. Венецианов. «Спящий пастушок»; С. Жуковский. «Терраса в поместье»).
Аутист не берет в свои полотна самое главное для реалиста – неповторимое-индивидуальное, оставляет лишь выведенное собственной логикой закономерное. И таким образом лишает свои произведения живого психологизма. (В изобразительном искусстве вообще – чем меньше психологизма, тем больше картина похожа на аутистическую. Полотна З. Серебряковой, например.)
Реалисту трудно представить идеалистическое изображение, даже реалистоподобное, стоп-кадром (у зрителей-аутистов это часто легко получается). – В нем не может возникнуть движение, потому что формула не содержит в себе источника, причины всякого движения, развития – противоречий. Поэтому по такой картине невозможно написать рассказ.
В ней не только не заложено материального движения, но нет и диалектики чувств. Есть эмоциональный покой искусственного физического равновесия, упорядоченности, завершенности. (Покой есть признак отсутствия движения, а где нет движения, там нет и самой жизни.) Поэтому в общении с аутистической картиной часто создается впечатление легкости, радости, благополучия бытия. В концепции, теории нет земного драматизма (он в большой степени связан с непредсказуемостью реальной жизни). А сами замкнуто-углубленные часто говорят, что им не хочется рисовать трагичное, потому что оно «не красиво».
Когда общаемся с аутистической картиной, нам не думается о ее деталях, о судьбе персонажей, об истории изображенных предметов и т. п., нам хочется думать только о ней в целом, потому что, даже если автор – реалистоподобный, его полотно в целом все равно символ, «икона» (а детали «иконы», формулы не имеют самостоятельной ценности).
И в жизни у идеалиста нет непосредственного, не опосредованного концепцией общения с реальностью, с ее неожиданными подробностями; он видит только то, чего просит его Гармония.
Аутист не интересуется (всерьез) движением жизни в человеке. Он редко задает уточняющие вопросы, а все неясное сразу достраивает сугубо логически (теоретически). Потому что разговаривает не со стихией, а со схемой. Такие беседы обычно быстро превращаются в монолог. Трудно представить себе женщину, которую М. Сарьян поместил в свой «Натюрморт» (1913), живой собеседницей автора…
Примером литературных аутистических портретов на этом занятии могут служить воспоминания М. В. Нестерова «Давние дни». Иногда читаем пациентам воспоминания Б. Зайцева. Вот некоторые места первых страниц его очерка о К. Бальмонте:
«1902 год. В Москве только что основался «Литературный кружок» - клуб писателей, поэтов, журналистов. (…)
В то время во главе Кружка находился доктор Баженов, известный в Москве врач, эстет, отчасти сноб, любитель литературы. (…)
Первая встреча с Бальмонтом именно в этом Кружке. Он читал об Уайльде. Слегка рыжеватый, с живыми быстрыми глазами, высоко поднятой головой, высокие прямые воротнички (de l’époque), бородка клинышком, вид боевой. (Портрет Серова отлично его передает.) Нечто задорное, готовое всегда вскипеть, ответить резкостью или восторженно. Если с птицами сравнивать, то это великолепный шантеклер, приветствующий день, свет, жизнь («Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце…»).
Читал он об Уайльде живо, даже страстно, несколько вызывающе: над высокими воротничками высокомерно возносил голову; попробуй противоречить мне!
В зале было два слоя: молодые и старые («обыватели», как мы их называли). Молодые сочувствовали, зубные врачи, пожилые дамы и учителя гимназий не одобряли. Но ничего бурного не произошло. «Мы», литературная богема того времени, аплодировали, противники шипели. Молодая дама с лицом лисички, стройная и высокая, с красавицей своей подругой яростно одобряли, я, конечно, тоже. Юноша с коком на лбу, спускавшимся до бровей, вскочил на эстраду и крикнул оттуда нечто за Уайльда. Бальмонт вскипал, противникам возражал надменно, остро, метко, друзьям приветливо кланялся. Тут мы и познакомились. И оказалось, что по Москве почти соседи: мы с женой жили в Спасо-Песковском вблизи Арбата, Бальмонт – в Толстовском переулке, под прямым углом к нашему Спасо-Песковскому. Совсем близко.
Это было время начинавшейся славы Бальмонта. Первые его книжки стихов «В безбрежности», «Тишина», «Под северным небом» были еще меланхолической «пробой пера». Но «Будем как солнце», «Только любовь» - Бальмонт в цвете силы. Жил он тогда еще вместе с женою своей, Екатериной Алексеевной, женщиной изящной, прохладной и благородной, высоко культурной и не без властности. Их квартира в четвертом этаже дома в Толстовском была делом рук Екатерины Алексеевны, как и образ жизни их тоже во многом ею направлялся. Бальмонт при всей разбросанности своей, бурности и склонности к эксцессам находился еще в верных, любящих и здоровых руках и дома вел жизнь даже просто трудовую: кроме собственных стихов много переводил – Шелли, Эдгара По. По утрам упорно сидел за письменным столом. Вечерами иногда сбегал и пропадал где-то с литературными своими друзьями из «Весов» (модернистский журнал тогдашний в Москве). Издатель его С. А. Поляков, переводчик Гамсуна, был богатый человек, мог хорошо угощать в «Метрополе» и других местах. (На бальмонтовском языке он назывался «нежный, как мимоза, Поляков».)
После «нежного, как мимоза» Полякова Бальмонт возвращался домой не без нагрузки, случалось и на заре. Но был еще сравнительно молод, по натуре очень здоров, крепок. И в своем Толстовском усердно засаживался за стихи, за Шелли.
В это время бывал уже у нас запросто. Ему нравилась, видимо, шумная и веселая молодежь, толпившаяся вокруг жены моей, нравилось, конечно, и то, что его особенно ценила женская половина (после «Будем как солнце» появился целый разряд барышень и юных дам «бальмонтисток» - разные Зиночки, Любы, Катеньки беспрестанно толклись у нас, восхищались Бальмонтом. Он, конечно, распускал паруса и блаженно плыл по ветру).
Из некоторых окон его квартиры видны были окна нашей, выходившие во двор.
Однажды, изогнув голову по-бальмонтовски, несколько ввысь и вбок, Бальмонт сказал жене моей:
- Вера, хотите, поэт придет к Вам, минуя скучные земные тропы, прямо от себя, в комнату Бориса, по воздуху?
Он уже однажды, еще до Екатерины Алексеевны, попробовал такие «воздушные пути»: «вышел», после какой-то сердечной ссоры, прямо из окна. Как не раскроил себе череп, неведомо, но ногу повредил серьезно и потом всю жизнь ходил, несколько припадая на нее. Но и это тотчас обратил в поэзию:
И семь воздушных ступеней
Моих надежд не оправдали.
Слава Богу, в Толстовском не осуществил намерения. Продолжал заходить к нам скучными земными тропами, по тротуару своего переулка сворачивал в наш Спасо-Песковский, мимо церкви. (…) (Воспоминания о серебряном веке. – М.: Республика, 1993. С. 65-67).